Однокашкам по земскому училищу он предсказывал будущее, по-шамански колдуя в линиях ладони. За что получил прозвище «Колдун». Но то за хиромантию и мистификации.
Обаче в реальном ученическом бытии странник, путешественник и прогульщик уроков по прозвищу «Грин-блин» замышлял умчать в Америку, но… Уже тогда, в юношестве, им явственно ощущалась крайняя нехватка знаний, истинных сил и жизненных соков для подобного рывка. Разве что просто взять и… перемахнуть через океан. Но это воплотится ой как нескоро, годков через тридцать – в «Блистающем мире» – за полвека до появления ещё одного летающего юноши, пера ещё одного великого, «нужного» стране фантазёра с не менее трагичной судьбой – Беляева – со своим всепрощающим Ариэлем.
Вообще это был век неисправимых мечтателей. Век драматического наполнения значений, коннотаций – воплощения и… крушения надежд. Эпоха появления новых слов, культурных слоёв, новой жизни и новых, «неисковерканных» смыслов… И всё равно, вопреки и наперекор: «Я хочу, чтобы мой герой летал так, как мы все летали в детстве во сне, и он будет летать!» – восклицает неостановимый Грин.
…Однажды, в известном московском клубе, Грин азартно резался с кем-то в бильярд. Вдруг в зал влетает администратор и громогласно объявляет: «Граждане, прошу очистить помещение». Мол, сам Луначарский сию минуту изволит прибыть и играть.
В бильярдной оживление. Те, кто стоял, садятся в кресла; ожидающие в очереди вовсе расходятся. Александр Степанович как ни в чём не бывало продолжает остервенело бить шары.
– Товарищ Грин, прошу вас освободить бильярд для Анатолия Васильевича, – раздражённо настаивает админ. – Прошу вас.
Грин на секунду отвлекается, чуть заикаясь в пылу:
– П-партия в разгаре. Мы её доиграем.
– …Но Луначарский должен будет ждать!
– Подождёт. Думаю, приятнее смотреть хорошую игру, чем видеть холопски отскакивающих от бильярда игроков.
В это время входит Луначарский с охраной. Управитель что-то невнятно и, подобострастно суетясь, объясняет.
– Не мешайте товарищам играть, – брезгливо отодвигает того нарком.
Удобно устроившись в кресле, Луначарский заинтересованно наблюдает за игрой…
Он ни перед кем не лебезил и никогда не сдавался. Посему первую недолгую полугодовую службу в армии «плохой солдат» провёл в основном на нарах, в карцере… Со второго призыва, в 1919-м, дезертировал – впрочем, как и с первого, в 1902-м. Нелюдимого, скрытного, малоразговорчивого Грина – с внешностью «трактирного маклера» – трудно было раскрутить на какие-нибудь причуды, так обожаемые писательской братией. Дай волю, он бы с удовольствием ночевал в приёмных редакций – будь в наличии стол, диван, да скромная кормёжка.
Александр Степанович излишне резок в общении, одновременно суров и хмур, привычками, повадками уподобляясь большинству сидельцев-каторжан, бывших арестантов: «Гриневский натура замкнутая, озлобленная, способная на всё, даже рискуя жизнью», – отмечено в докладной записке севастопольской тюрьмы.
Людей словно сторонился, специально на контакт не шёл. В особенности, когда творил. В такие дни не подходи, брат! – он становился чрезвычайно груб, угрюм, погружён в себя. На вопросы отвечал нехотя, иронично-дерзко прерывая попытки к дальнейшей беседе. Спросите, почему? Ответ прост: окружающее пространство и люди никоим образом не могли дать осуществления тех чудес, которые шумно роились в его голове «тысячами осаждающих фраз». Поэтому Грин молчал. Тем более критика относилась к нему ну явно свысока. В чём только не упрекала: в эпигонстве, космополитизме, в писании якобы переводных, с английского, рассказов. Спросите, почему? Ответ опять до безобразия прост: да потому что не с чего было создавать картины в советской действительности! Приходилось вынашивать, изобретать и использовать не всем понятные шифры, знаки, полутона, каковые хитро́ применял в своих полотнах Петров-Водкин.
«…Недоверие к действительности осталось у него на всю жизнь. Он всегда пытался уйти от неё, считая, что лучше жить неуловимыми снами, чем „дрянью и мусором” каждого дня», – вторит нам Паустовский. Добавим кстати, – более всего сия обрисовка с натуры подходит к послереволюционному Грину. До Октября, на волне стремглав бегущей молодости, нелепой смешливости и «последнего русского озорства» сочинитель совершенно непринуждённо находился в эпицентре литературного круга.
Того Грина, которого знает мир, сделала, конечно, публика, читатели. Они придумали нового, другого Грина, схожего с его шебутными, завидно бесстрашными героями, живущими в «неведомых странах несуществующих цивилизаций». Читатели видели в неуёмности гриновских персонажей себя самих, – искренних «мужественных благородных людей, слегка лишь прикрытых псевдонимами», чтобы не слишком уж походить на реальные прототипы.
Один заслуженный учёный из Академии наук СССР, четверть века проведший с изысканиями на крайнем Севере, даже завещал похоронить себя в Старом Крыму, рядом с любимым Грином. Завещание исполнили. И ведь кто бы мог представить, что так неумолимо быстро сбудется фантастическая почти мечта музейщиков и к единственному в России вятскому музею Грина присоединятся ещё два: феодосийский и старокрымский? – со всем полуостровом в придачу.
Впрочем, сказка вполне по-вятски, по-гриновски мифологичная – с искреннею верой в чудеса и Божье провидение, искупляющее грехи наши, безнравственные помыслы и поступки, коли содеяны они во благо и счастье народа. За то останутся они в веках. И окололитературное, приватное существование Грина, – многотрудное, невыносимо тяжкое, – служит тому исцеляющим примером. И только не надо, господа, тёртых залежалых фраз о невообразимых пристрастиях-недугах, сходных с нелепой чёрной завистью… Мы не о том. Извольте понять. Мы о бо́льшем. О главном. Вечном.
Источник: echo.msk.ru